
- Мухаммад каждый день одолевал семьдесят стоянок, — ответил Джалалиддин. — И каждый раз, достигнув новой ступени, каялся в несовершенстве познания, достигнутого на предыдущей. А Баязид вышел из себя от величия достигнутой им одной-единственной стоянки и в исступлении произнес эти слова...
Кто выше, Мухаммад или Баязид?.. Если не понимать скрывающегося за этими словами смысла, вопрос кажется не менее бессодержательным, чем спор христианских богословов о том, сколько ангелов может поместиться на острие иглы, или диспут о белой жемчужине и перворазуме, в котором в тот день участвовал Джалалиддин. Но, по сути, Шемседдин спрашивал о другом: состоятельны ли претензии на постижение абсолютной истины, или же всякое познание относительно и каждая новая ступень есть отрицание предыдущей? Таков был смысл его вопроса, если перевести его на язык современности. Вопроса, на который до встречи с Джалалиддином ни от кого не получал он вразумительного ответа.
Услышав ответ, Шемседдин испустил вопль и без чувств упал на землю. По крайней мере так описывают со слов очевидцев эту сцену старинные хроники.
Принято считать, что слова «упал без чувств» — скорей всего риторическая фигура, благочестивое преувеличение, призванное подчеркнуть необыкновенную духовную силу поэта.
И все ж, думается, это правда. Люди того времени, влюбившись, болели и умирали от любви. Не уставали радоваться встрече с другом по целым неделям. Услышав глубокую мысль или точный афоризм, плакали, издавали возгласы восторга. За оскорбление словом, на которое мы часто и внимания не обращаем, они готовы были убить оскорбителя или умереть от его руки. При виде необычного явления дрожали от ужаса и падали ниц. Вряд ли все это риторические фигуры и благочестивые легенды.
В наш век гипертрофированного рассудка цивилизация приучила нас к сдержанности в выражении чувств. Форма, однако, неотделима от содержания. Мы неизмеримо больше знаем, вероятно, мыслим в массе логичнее, стройнее, но чувствуем ли мы с той же силой, что и люди тринадцатого века? «Всякая потеря есть приобретение, — говорил Джалалиддин Руми. — Всякое приобретение есть потеря...»
Он соскочил на землю, склонился над путником. Растер ему запястья, несколько раз развел и сложил ему руки на груди.
Шемседдин пришел в себя. Встал. Они обнялись. Ничего не понимая, с изумлением глядели на эту сцену толпа, ученые улемы, мюриды Джалалиддина.
Он взял путника под руку и пешком направился вместе с ним к дому золотых дел мастера Саляхаддина. Здесь они уединились для беседы.
Совершенный человек
Три месяца без перерыва продолжалась беседа Джалалиддина Руми и Шемседдина Тебризи. Когда минули эти месяцы и над Коньей подули первые весенние ветры, всем, кто знал Джалалиддина, показалось, что он умер, а в его облике родился другой человек.
«Нежданно явился Шемседдин, — вспоминал впоследствии сын поэта Велед, — и соединился с ним. И в сиянии его света исчезла тень Мевляны... Когда узрел он лицо Шемса, открылись ему тайны, стали ясными как день. Он увидел никем не виданное, услыхал никем не слыханное. И стало для него все едино: что высокое, что низкое. Призвал он Шемса к себе и сказал: „Послушай, мой падишах, своего дервиша. Мой дом недостоин тебя, но я полюбил тебя верной любовью. Все, что есть у раба, что достанут его руки, принадлежит его господину. Отныне это твой дом!” ...Мевляна был очарован его обликом, его не поддающейся определениям чистотой, его речью, полной тайн, как море жемчужин, его словом, вдыхающим жизнь в свободного человека... Никуда не являлся он без него. Если не видел его лица, лишался света очей своих. Не расставался с ним ни днем, ли ночью. Невыносима сделалась ему разлука с ним. Точно стал он рыбой, живущей в его море. Шемседдин позвал его в такой мир, какой и во сне не снился ни тюрку, ни арабу. Что ни день, читал он ему поучения и сделал явным новое знание. Мевляна и без того был исполнен сокровенного знания. Но то, что открыл ему Шемс, было иным, совсем новым знанием...»